По мотивам свежего разговора вспомнилась эта дивная история.
Разговор шел про грехи - смертные и "не очень".
Чудо о добродетельной попадье, введшей мужа в смертный грехА.Турилов
Здесь:
www.krotov.info/acts/14/2/popa.htmОп. в кн.: Концепт чуда в славянской и еврейской культурной традиции, М., 2001
Коротенькая повесть-притча, публикуемая ниже, несмотря на свой небольшой объем, по фабуле и морали достаточно многоаспектна. Она, к примеру, вполне годилась бы и для предшествующего сборника, посвященного концепту греха (1),
читать дальшеа если бы в будущем состоялась конференция, посвященная добродетели, то и там она была бы уместна. Но конечно же центральное место в ней занимает почти хичкоковское чудо, на первый взгляд парадоксальным образом выворачивающее наизнанку идею воздаяния за грех и добродетель. Добродетель, согласно притче, не должна быть самодовлеющей, в критических ситуациях ею следует поступаться, чтобы она не породила большого греха ("яко да не мнимое благо в лукавый грех будет").Сюжет повествования как бы сам собой просится под перо Н. Лескова или же А. Франса (при том, что каждый из этих авторов несомненно увидел бы в нем свое). Вкратце он состоит в следующем. В некоем селе жил молодой священник с молодой женой. Накануне Великой субботы, подстрекаемый блудным бесом, он начал склонять жену к плотскому общению. Она, будучи женщиной добродетельной и не желая впасть в грех, покинула супружеское ложе. Тогда неудовлетворенный муж согрешил со скотиной, о чем жена, естественно, не знала. Во время воздвижения Святых Даров на пасхальной литургии, которую совершал священник, около его церкви появилась стая ("облак") хищных ("ядущих кровь" или "кровожрущих") птиц, атакующих врата храма. Когда пресвитер узнал об этом, он сразу понял причину зловещего знамения, публично покаялся в содеянном и первым вышел из храма. Птицы не причинили зла ему и всем прихожанам (к тому времени исповедавшимся и причастившимся). Когда же во вратах появилась добродетельная жена священника, птицы набросились на нее, растерзали и улетели.
читать дальшеТекст повести, насколько мне известно, до настоящего времени не привлекал внимания исследователей, и тому есть причины. Несмотря на безусловную занимательность сюжета, эта новелла встречается обычно в рукописях отнюдь не в окружении фацеций или апофегмат, а вместе с текстами, если и литературными, то такими, среди которых занимательного чтения заведомо не предполагается. Впервые я столкнулся с памятником осенью 1983 г. на Афоне при описании монашеского сборника аскетических и канонических сочинений и выписок третьей четверти XVIII в. (2). Сочетание сюжета с возрастом списка привело меня тогда к ошибочному предположению, что это один из переведенных в XVII в. "exempla", что-то вроде повести из Великого Зерцала (хотя стиль и отсутствие полонизмов и латинизмов в языке заранее свидетельствовали не в пользу такой гипотезы).
Как это нередко бывает в исследовательской практике, замеченный однажды текст затем стал вновь и вновь попадаться на глаза, при этом во все более древних списках. Вслед за иноческим сборником XVIII в. он обнаружился в дополнительных статьях Хронографа редакции 1599 г. (3), устранив тем самым первоначальную семнадцативековую версию. Затем произошел сдвиг еще более чем на столетие - оказалось, что повесть включена в прославленный историко-литературный сборник рубежа XV-XVI вв. из Музейного собрания Российской государственный библиотеки, № 3271 (по этому списку текст здесь и публикуется) (4), и при этом в ту его часть, которая датируется концом 1480-х - началом 1490-х гг.5 С появлением этого списка окончательно исчезли сомнения в том, что памятник не связан с западноевропейской традицией, пусть даже и средневековой. Стало ясно, что притча происходит из Византии и что речь идет о весьма древнем произведении - возможно, патериковой повести. Старший известный мне на сегодняшний день список содержится в болгарском епитимийном Номоканоне второй четверти XIV в. (ГИМ, Хлуд. 76) (6), написанном тем же писцом, который переписал и текст Хроники Константина Манассии в составе Сборника 1345 г. (ГИМ, Син. 38) (7).
Все известные списки повести - от середины XIV в. до самых поздних старообрядческих - содержат одну редакцию перевода, почти не подвергшуюся изменениям за длительный период бытования на славянской почве. Наличие раннего среднеболгарского списка, хотя бы косвенно связанного с тырновским скрипторием, определяет время появления памятника на Руси - не ранее последней четверти XIV в., начала "второго южнославянского влияния" (8).
В будущем еще предстоит определить точное время и обстоятельства перевода памятника на славянский язык (9), но даже из приведенных примеров (несомненно составляющих лишь незначительную часть реально существующей рукописной традиции) видно, что притча прочно вошла, хотя и в своеобычном контексте, в средневековую славянскую книжность.
В типологическом и жанровом отношении эта повесть-притча (даже если она не восходит в итоге к какому-то конкретному ближневосточному патерику) теснейшим образом связана с патериковой традицией, в которой рассказы о происшествиях в "миру", даже косвенно не относящиеся к иноческой жизни и подвигам, занимают определенное место. С рассказами патериков ее роднит и отмеченное уже пара-доксалистское отношение к греху и добродетели, и сопутствующий этому своеобразный "черный" юмор (10). Сходно с патериковыми рассказами и отношение к чуду, вообще характерное для христианской позднеримской и ранневизантийской литературы. В произведениях этой эпохи грань между реальным и потусторонним настолько тонка и легко проницаема, что их соприкосновение постоянно ощущается героями и повествователями как неотъемлемая часть повседневной жизни. Бесы денно и нощно воюют с отшельниками и благочестивыми мирянами, пакостят им и с переменным успехом (хотя чаще, естественно, неудачно) искушают, а Бог и его слуги - ангелы и святые - так близки к людям и так внимательно следят за их поступками, что порою для их появления и помощи (или наказания) не требуется даже призыва к ним. И это не лишает чудо ореола сверхъестественности, но делает его постоянно возможным и постоянно ожидаемым. При этом чудо может быть и добрым и злым, и патериковые рассказы постоянно напоминают об этом. В нашем случае гибель жены священника вовсе не предопределена появлением "облака" птиц. Она, в сущности, погибает из-за гордыни, потому что, видя покаяние мужа, не осознала своего невольного греха и не раскаялась в нем.
Вероятно, именно такая трактовка сюжета и определила контекст распространения повести в православной (в частности, славянской) книжности как назидательное епитимийное чтение. На фоне многословной, детализированной номенклатуры сексуальных прегрешений лиц обоего пола в исповедных формулах (11) простая констатация грехопадения героя повести почти теряется и едва ли может ввести в соблазн читателя и слушателя. Однако и здесь повесть-притча предназначалась скорее для духовников, чем для исповедующихся. Для публичного же чтения в церкви путем включения в Пролог она, вероятно, была признана неподходящей (12).
В силу этой специфики сюжет, несмотря на всю его занимательность и живописность, был обойден вниманием иллюстраторов, даже старообрядческих XVIII-XIX вв., весьма активно разрабатывавших многие не использованные до того сюжеты, в том числе из патериков и Великого Зерцала. Лишь в одной очень поздней (третьей четверти XIX в.) старообрядческой рукописи (13) при тексте повести мне встретился как бы намек на иллюстрацию. На поле кодекса была нарисована чернилами одноглавая церковка под восьмиконечным крестом, вокруг которой в большом количестве вились птички отнюдь не устрашающего вида, более всего похожие на весеннее печенье - "жаворонков".
Примечания опускаю, на сайте они есть, конечно.